Автор Тема: Волков О.В. Погружение во тьму Глава 9. И возвращаются ветры на круги своя.  (Прочитано 843 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Онлайн valius5

  • Модератор
  • Ветеран
  • *****
  • Спасибо
  • -Сказал/а Спасибо: 2267
  • -Получил/а Спасибо: 20198
  • Сообщений: 20194
  • Карма: +1008/-0
Путь мой пролег поперек всей России - от Печорской тайги до предгорий Арарата - России 1944 года, втянутой в четвертый страшный год войны, притерпевшейся к лишениям, придавленной двойным гнетом войны и произвола, нашедшего дополнительное оправдание в необходимости военного времени.

Словно весь народ взялся переезжать с места на место. Битком набитые вагоны опаздывающих, простаивающих на запасных путях поездов; кишащие проезжим людом станции и вокзалы; семьи, спящие вповалку на узлах и мешках в загаженных нетопленых залах с полами, устланными измученным народом. Ступают, пробираются к дверям и в чудовищно грязные сортиры, балансируя и не всегда находя место, куда поставить ногу между телами. Крики, ругань... Отпущенные на побывки и возвращающиеся в часть солдаты; пробирающиеся из голодной эвакуации в свои разоренные деревни жители; бабушки, отправившиеся на розыски сирот-внуков; подростки, заблудившиеся во всеобщем переселении; покинутые старики и, конечно же, пропасть безруких и безногих, "костыльников", как называют инвалидов милиционеры... Нужда, беды, горе... Вкраплениями - плотные, справно одетые, самоуверенно прокладывающие себе дорогу в толкучке люди с прочно увязанными тяжелыми чемоданами и твердыми лицами. Скудость и нехватки расплодили многочисленное племя знающих, где, что и у кого достать и куда переправить, чтобы нажиться. Всюду комендатуры, охрана, патрули: развернуты внушительные военные силы против своих мирных граждан. А для таких, как я, эшелонами отправляемых на высылку и рассасывающихся по дороге лагерников, - летучие отряды оперативников. Они то и дело прочесывают вагоны, проверяя документы. Их не обескураживает никакая толчея в проходах: все равно протиснутся, не пропустят никого, наметанным глазом сразу обнаруживают подозрительное. Среди нас большинство уголовников. Их - "социально близких" - легко отпускают из лагеря: для них - зачеты рабочих дней, какие-то амнистии. Они голодны и дерзки: то в одном, то в другом конце вагона раздаются вопли обокраденных. Оперативники выслушивают жалобы и проходят дальше.

Как я упоминал, в первую же ночь обокрали и меня: выхватили из-под головы торбу с хлебом. Я спал на узкой боковой полке для багажа. Пока слезал, расталкивал: "Пропустите, хлеб украли!" - вора и след простыл. Стал было заявлять проходившему по вагону оперативнику... В отчаянии снова улегся на своей полке: нет на свете ни правды, ни милости...

Но случилось невероятное. Под утро - поезд стоял на станции - меня вызвали в комендатуру. Я сразу увидел на столе свой мешок. В сторонке стоял паренек в бушлате - вор, безошибочно определил я. Человек за столом предложил перечислить содержимое мешка. Пока я называл хлеб, рыбу, теплые носки, кружку с ложкой, он шарил в нем рукой, удостоверяясь в их наличии. Потом пододвинул его ко мне:

- Забирай и уходи. Повезло - все цело, не успели растащить, попались на другой краже. А ты, парень, отгулял на воле...

Так пришлось и мне - впервые - воздать хвалу оперативной службе и ее расторопности!

А потом я медленно и робко шел в толпе, запрудившей платформу московского вокзала. У выхода стояло несколько человек в штатском. Они пронзительно зорко оглядывали пассажиров, словно просвечивали. На миг остановили взгляд и на мне. Мелькнуло - сейчас задержат! - и я чуть ли не сделал шаг в их сторону. Но острый взгляд скользнул - и мимо. А вот шедшего рядом мужчину в пальто поманили, стали о чем-то спрашивать. Он полез в карман за документом...

На вокзальной площади гремели трамваи, бежали грузовые машины и "эмки": за годы, что меня не было, Москва пересела с лошади на автомобиль. Красные огоньки убегавших машин образовали вдалеке, на подьеме к Красным воротам, хоровод мелькавших в темноте точек, и мне чудилось, что то загораются и гаснут в потемках глаза таинственных инфернальных существ, подозрительно и враждебно присматривающихся к прйшельцу. Они как бы свидетельствовали пришествие новой эпохи, покончившей с вековым укладом жизни, еще не полностью подчиненным власти машинных ритмов и скоростей. И я почувствовал, как много утекло воды, как я отстал от совершившихся перемен. Задерживаться в Москве было рискованно из-за вошедших в обиход проверок жильцов. Пустивший к себе ночевать гостя был обязан тотчас известить жилищное управление, представить его документы, получить разрешение. Нарушение этого порядка грозило немалыми неприятностями и даже карами. Было тем более неполитично обращаться с объявлениями о своих связях со вчерашним лагерником. И родственники продержали меня в городе всего два дня, да и то с тем, чтобы я ночевал в разных местах, не показывался, пока светло, на лестницах и не попадался на глааа соседям... За свиданием чудились осложнения. Меня очень деятельно и поспешно снаряжали в дальнейший путь, Как ни бедны все были, как ни обносились, отыскивали одежду и белье, нашлись даже парусиновые туфли - на .юга они должны были пригодиться.

Так пустился я в далекий путь. Но не по Курской железной дороге, а через волжские города. .Ехали бесконечно долго и того дольше повсюду отряди или едва ползли по только что восстановленным путям.

Ехали по опаленным войной полям с торнащими надолбами, изрытым траншеями, мимо разоренных станций и деревень. Особой жутью повеяло от развалин прежнего Царицына, многоверстных кладбищ сбитых самолетов, сгоревших танков, гор покореженного металла, на котором чудилась кровь. Выглядело, словно жи"нь никогда не возродится после такого разорения; уродливые развалины с просвечивающими глазницами пустых окон должны навеки отпугнуть ее отсюда. Любой бугорок земли каяалси могилой.

Вагоны медленно катились длинные километры; слева от дороги блестели широкие и пустынные ивлучины Волги, мощно и невозмутимо стремившей свои воды к далекому морю. Она также изливала их, когда утвердилось на ее берегах, а потом пало Хазарское царство, шумели таборы кочевников, основалась Золотая Орда; когда простерлась сюда длань Москвы и мирно и мерно протаптывали бечевники-бурлаки с их будившей совесть россиян пееней-етоном. Справа расстилалась мертвая степь - без единого клока зелени, - высились покинутые дома с пустыми проемами окон и дверей, корчились железные переплеты взорванных мостов и почерневшие остовы сгоревших заводов.

Я вглядываюсь в измученное, нездоровое лицо солдата, сидящего на лавке против меня. У него охрипший, тусклый голос. Не нужно вслушиваться в его слова, чтобы заключить: он прошел через величайшие муки и перед глазами у него все еще стоит смерть. И таких - миллионы. И таких, как я, лишенных возможности защищать родную землю - миллионы. Нас заперли в лагерях, завезли в тайгу, и мы пережили войну за сотни и тысячи километров от фронтов. Даже медали "За доблестный труд во время войны" не оставим мы своим детям и внукам на память, мы, лишенные права отстаивать Отечество с оружием в руках. И отсюда - неприятие отождествления победы народа с торжеством ленинских заветов, осуществленных Сталиным. Победа - торжество народа, вдохновленного любовью к родной земле, а не управляющего им режима. Не виноваты русские солдаты в том, что участвовали в подавлении венгерского восстания 1848 года, штурмовали стены туркестанских крепостей, покоряли Кавказ, что были завоевателями и насильниками - мир праху павших в бесславных делах русских царей! Однако в народной памяти не сохранились имена героев взятия Будапешта, не увенчаны лаврами сподвижники генерал-адъютанта Кауфмана...

Исторические параллели помогают разобраться в первопричинах противоречивых чувств, испытываемых перед полем Сталинградской битвы или измученным лицом ветерана. Сердце русского человека обливается кровью при виде их, но радость избавления от чужеземного нашествия омрачена торжеством своих насильников. Великие победы над фашистами сокрушили одного гада, но позволили воспрянуть другому, укрепить победой свою диктатуру, учуять в перемене военного счастья возможность безнаказанно продолжать угнетать и подавлять... Что за мучительная, чудовищная дилемма! Защита Отечества от внешнего врага увековечивает власть, разрушившую его историческую основу...

...Пока ехали по Кубани, по Ставрополью, нас не покидали следы войны, картины пожарищ и разорения. И только когда добрались до Каспия и повернули к югу, они остались позади. Изменился и состав пассажиров. В вагоне все чаще слышался нерусский говор, места занимали кавказцы в папахах и ноговицах, подпоясанный наборными ремешками, однако без традиционного кинжала, отнятого революцией. Вполне мирный народ, едущий с женами в глухих платках и длинных, до земли, сборчатых юбках, как у цыганок, и все - с ковровыми вьючными сумами, из которых достают лаваш с пахучим сыром и молча сосредоточенно едят. Но теперь и у меня не пустой стол. На больших станциях я иду к крану за кипятком, завариваю им щепоть чая в эмалированной кружке, потом, выложив из сумки разную снедь, не торопясь чаевничаю за столиком, накрытым чистым и выглаженным полотенцем. Мне все еще так внове этот опрятный обиход с чистыми салфетками и посудой, а главное, с отступившим жадным стремлением как можно скорее съесть все доступное, что чаепитие обращается в милый сердцу обряд.

На последних перегонах перед Кировабадом все сильнее гложет беспокойство - не безумие ли ехать в чужой, иноплеменный город, без единой знакомой души? Что-то не торопились меня приветствовать ореховые рощи, не манили к себе обремененные плодами сады! Всюду было голо, даже пустынно, по долинам едва зеленела трава, и безлюдными выглядели крохотные пристанционные рынки.- Меня не всегда понимали, когда я заговаривал по-русски. Край не только далекий, но и иноязычный.

Конечно же, это добрый мой гений подсказал мне отправиться первым делом в институт. Оставив багаж на вокзале, я пустился в длинное путешествие по городу в дребезжащем, переполненном трамвае, тотчас погрузившем меня в местные патриархальные нравы. Водитель сбавлял ход, чтобы дать пассажиру выйти в нужном ему месте или взять нового, издали машущего рукой; резко останавливался и начинал неистово звонить, чтобы понудить невозмутимого буйвола убраться с рельсов. Десятки людей давали мне совет, где лучше всего сойти, как ближе добраться до института, составлявшего, очевидно, городскую достопримечательность.

Вдоль тротуаров обсаженных платанами улиц текли в узеньких желобах потоки чистейшей горной воды из знаменитых "кыгрызов" - сооруженного еще в средние века ганджийскими ханами водопровода. Мостки через них были перекинуты не везде, и мне, еще с трудом волочившему ноги, запомнились эти рискованные переправы: приходилось, потоптавшись на месте и попри-мерившись, отчаянно отрывать ногу от земли и широко шагнуть... И как же я рад был радешенек, что обошлось без падения после этого аршинного прыжка через бездну.

Я стоял возле не чересчур импозантного подъезда института, с огорчением дочитывая вывеску, на которой значилось, что почтенное это заведение "имени Л. П. Берия". Сразу потускнели мои смутные надежды увидеть себя в этих стенах преподавателем языков: имя современного Малюты над входом в институт как бы преграждало путь по недоразумению ускользнувшему из его застенков.

- Вы, вероятно, кого-нибудь здесь разыскиваете?

Обернувшись на голос, я увидел очень немолодую русскую даму в старомодном платье и крохотной соломенной черной шляпке, красноречиво напоминавшей о старом Петербурге. Пока я торопливо излагал свои сложные обстоятельства, стараясь дать как можно более выгодное представление о своих знаниях, незнакомка с участием слушала.

Ксения Дмитриевна Кленевская ведала кафедрой иностранных языков института, остро нуждавшейся в преподавателях. Она оказалась сестрой мичмана, чье имя высечено на памятнике "Стерегущему" да Каменноостровском проспекте...

Ксения Дмитриевна ввела меня в темноватый вестибюль и, предложив там подождать, отправилась к директору. Потом мы с ней вместе сидели в его кабинете. Прием директора поразил меня чрезвычайно: он не только говорил со мной доброжелательно, но очень твердо заявил, что с осени зачислит меня в штат института, и тут же вызванному начальнику отдела кадров поручил согласовать мой прием с НКВД.

- Никаких препятствий не будет, поверьте, - угадал он мое сомнение в возможности обремененному судимостями человеку сделаться вузовским профессором, - тут у нас не придают этому значения.

Летние месяцы он предложил мне поработать в библиотеке института по разбору иностранной литературы. И мое жалкое временное удостоверение было тут же передано на оформление.

Ксения Дмитриевна, когда мы вышли, рассказала немного о себе. Как я угадал, она была смолянка и принадлежала петербургской военной семье. В дни великого исхода русской интеллигенции из Петрограда, когда бежали куда кто мог от зловещих камер Шпалерной, повальных обысков и дирижируемых Зиновьевым массовых расстрелов, они с мужем укрылись в Закавказье. Ее супруг служил в министерстве юстиции. Оба давали уроки языков - тем и жили. В институт она была приглашена со дня его основания.

Библиотекарем оказалась молоденькая русская девушка, бывшая студентка Кленевской. Она указала на груды книг, ожидавших внесения в каталог и размещения по полкам - этим предстояло заняться мне. Поручив меня попечениям милой застенчивой Наташи, Ксения Дмитриевна ушла.

Моя новая принципалка первым делом осведомилась о моем устройстве. Узнав, что у меня нет крыши над головой, как нет и основы основ - хлебной карточки, расстроилась.

- Как можно, конец рабочего дня, а завтра воскресенье... Я побегу. Ждите меня. Хотя нет... Лучше съездите за вещами, привезите прямо сюда - у меня идея. Один справитесь?

Пожитки мои, хоть и громоздкие, были не очень тяжелы. Ничего капитального в дерюжном мешке и допотопном портпледе не было: заполнявшие их белье и одежда, старые и изношенные, весили немного. Однако, доставив все это во временное мое пристанище, я выдохся окончательно и, пока не возвращалась Наташа, удерживался от искушения растянуться на полу, как случалось не раз на этапах и пересылках.

Она пришла едва ли не более нагруженной, чем я. Принесла подушку, одеяло, белье, какую-то посуду и горшочек супа, кукурузные лепешки, ветку сушеного винограда!

- Вот видите, как хорошо все устроилось. Комендант разрешил вам временно поселиться здесь. Соорудим постель на стульях, вон как их тут много. Карточку он вам достанет, а пока я вот немного принесла... После дороги...

Воскрешать ли эти ничтожные подробности, спустя десятилетия перечислять - что именно припасла для незнакомца, впервые увиденного, занятая и обремененная собственными заботами, нелегко живущая девушка? И почему мне с такой пронзительной четкостью вспоминаются стеганое лиловое одеяло в сшитом из кусков пододеяльнике, прокаленный на огне глиняный горшочек с луковым супом, вижу как сейчас баночку с засахаренным вареньем из айвы? Во всем этом было подлинное человеческое тепло, сочувствие, не забываемые не привыкшими к ним людьми. И, смутно представляя себе сейчас черты Наташи, я все слышу ее мягкий голос с вызывающими расположение и отклик интонациями, все помню ее серьезные глаза, в которых искреннее сочувствие. Она мне потом говорила, как поразили ее мои медленные, неуверенные движения и больной вид.

А вот Ксению Дмитриевну в первую очередь привлек покрой моей куртки - это была, кстати, английская куртка погибшего в тюрьме отца Любы Новосильцовой, отданная мне ее матерью: бывшая воспитанница Смольного института учуяла в ней нечто принадлежащее отвергнутому, но не забытому миру. Мое произношение убедило ее окончательно, что облачен в потертую, но все еще щеголеватую куртку человек, с которым у нее может быть общее.

В эту первую ночь я, как ни удобно лежал, не мог уснуть. Занесший хлебную карточку комендант - пожилой добродушный армянин, одним видом своим опровергающий жестокое представление об облаченных этим званием лицах, внимательно оглядел все, чем располагал я для ночлега, зацокал языком, покачал головой:

- Нэ годится? Что дэлать будэм?

И очень быстро нашел, как именно поступить. Через полчаса за библиотечным шкафом стояла раскладная кровать с матрацем, а на столе высилась увенчанная чайником керосинка. Комендант даже не забыл снабдить меня спичками.

Было очень тихо, даже глухо. Скреблись и шуршали по углам мыши, и телу было предельно покойно. Но слишком много набралось за день впечатлений, разрозненные мысли не давали уснуть. Зароились надежды. Вот она, зацепка для них: в вольно гуляющих по стране, заливших все вокруг волнах злобы, жестокости, себялюбия сохранились и добро, и отзывчивость. Меня попросту ошеломил переход от привычной грубой враждебности, от черствости к нуждам "чужого" - к такому вот сердечному приему, бескорыстной готовности помочь. На глаза нет-нет да набегали непрошеные слезы. Я поднимался, ходил по комнатам, стараясь взять себя в руки, успокоиться; потом всего вдруг пронизывало острое ощущение своей беспомощности, зависимости от других, одолевали горькие сожаления.

И еще эта куртка. Нить к Любе. Мучительное воспоминание о свидании с ее матерью не давало покоя. На семейном совете было решено скрыть от нее смерть дочери, дать пройти времени: опасались, что внезапное известие убьет ее. И мне пришлось ровным голосом и глядя тетке в глаза, уверять ее, что Любу перевели на другую командировку, что ей там будет лучше, но пока не налажена связь для переписки, и Веревкин хлопочет, что мне хоть и не удалось с ней встретиться, но письмо от нее было... Глуховатая тетка переспрашивала, задумывалась, снова задавала вопросы. И я врал, боясь запутаться в своей лжи и выдать себя фальшивым тоном.

А потом жизнь вошла в предначертанную ей колею, и потекли дни. Очень скоро к занятиям в библиотеке прибавились частные уроки. Дважды в неделю я ходил в дом доцента института - азербайджанца, женатого на русской, - обучать английскому языку его супругу и дочь-школьницу. Глава дома с самого начала отнесся ко мне сдержанно, как бы подчеркивая намерение не выходить за рамки официальных отношений, в противоположность жене - молодой, очень яркой женщине с пышной фигурой, крупными голубыми глазами и роскошными белокурыми волосами героини нордических саг. Они с дочерью стали баловать меня, к договоренной плате прибавлялись чаепития с угощениями и украдкой передаваемые кульки с овощами и ранними фруктами - доцент-ботаник ведал оранжереями института. Со временем я привык к радушному приему, освоился с ролью домашнего учителя, на которого отчасти косится хозяин дома, недовольный вниманием, оказываемым ему его семьей. Было очевидно, что супруга не очень считается с нахмуренным челом ревнивого мужа, как бы приглашая и меня не принимать всерьез его надутость.

Покинул я и библиотечный кров. Та же Наташа подыскала мне приют у уборщицы института, одинокой русской женщины с двумя детьми. Я сделался "угловым" жильцом в ее просторной неперегороженной комнате. Жилось этой Дусе с двумя болезненными, хилыми мальчиками бесконечно трудно, хотя ей и выдавали нищенское пособие за пропавшего без вести мужа. Она была вечно озабочена, затуркана, до ночи перестирывала груды белья, отдаваемого ей не слишком щедрыми клиентами.

По вечерам я готовился к предстоящей педагогической деятельности: штудировал программы различных курсов, читал руководства и пособия. И заранее со страхом представлял себе, как окажусь перед незнакомой аудиторией, десятками молодых людей, ожидающих, что на них сейчас просыплется - через мое посредство - манна знаний. Не только не было опыта, но и той необходимой самоуверенности, какая может всегда прийти на помощь: я заранее постыдно робел. Тем более что чувствовал себя еще слабым и неполноценным, что было стыдно появиться в профессорской и перед студентами в заплатанных штанах и невозможной, недопустимой обуви. Из-за отеков я был вынужден ходить в фетровых домашних полусапожках - очень уютных, чтобы сидеть в вольтеровских креслах у камелька, для чего они, несомненно, некогда предназначались (они нашлись в старом сундуке на чердаке). Пока на дворе было сухо, они отлично служили для походов в библиотеку и в город. Но как я буду выглядеть в таких зелено-коричневых, утративших форму растоптанных ладьях перед насмешливыми очами юнцов, готовых по косточкам разобрать своего преподавателя?

Повадился я - увы! - ходить на рынок, кишевший толпами людей, жаждущих что-то спустить, приобрести, перекупить, подцепить. Я нуждался лишь в одном - в покупателях, которые бы польстились на те тряпки и вещички, что я выносил туда, мучаясь необходимостью держать их перед собой на виду, давать оглядывать и прощупывать, назначать цену, торговаться. Чувствовал я себя униженным не только из-за жалкого скарба, какой приходилось сбывать, а еще и потому, что расставался с тем, что с такими хлопотами и далеко не безболезненно было мне пожертвовано в Москве. Дали, чтобы я носил, мог регулярно менять белье, а я вот продаю и на вырученные деньги покупаю съестное - не обхожусь полагающимся мне пайком!

Но со мной происходило странное. То ли стал организм возрождаться и восстанавливаться, то ли по другим причинам, но я всегда остро хотел есть. По карточке скромного служащего полагалось четыреста граммов хлеба в день, давали соль и кусок стирального мыла. Не будучи ни кгрептэдзвателем, ни студентом, я не был вхож в институтскую столовую, поэтому с приварком обстояло предельно скудно. На обесцененные деньги можно было купить на рынке так мало, что моей месячной зарплаты едва хватало на кирпичик хлеба и кулек картофеля. Я, разумеется, стеснялся откровенно "приналечь" на угощения Валькирии, чтобы не выдать своего волчьего голода. Да и семья была не слишком обеспечена, жила, с трудом сводя концы, прибегая к разным стратагемам, чтобы что-то достать, откуда-то привезти. Милые хозяйки подкладывали на тарелку, а я отказывался, уверяя, что сыт...

Испытываемый стыд - пусть ложный - при продаже своих шмоток трудно объяснить, но он сковывает тем более, чем сильнее нужда в выручке. Чрезвычайного усилия, даже насилия над собой потребовал почин, но положение рисовалось безвыходным: хлеб по карточке забран вперед, последние гроши от зарплаты истрачены и - никаких запасов, хоть шаром покати! Я уходил - будто бы по делам - из дома, чтобы не присутствовать при скудном обеде хозяйки. И вот я шарю в своем мешке... Ага! Почти не траченная молью шапка, да еще бобровая. Тут юг, я вполне без нее обойдусь; вот еще свежий жилет от костюма; пара сносных башмаков, из-за отеков тесноватых... Выбор труден бесконечно, я колеблюсь, соображаю, перерешаю, наконец понимаю, что медлю, обманываю себя - страшно идти туда, в эту ощетинившуюся подвохами и унижением горластую толкучку. И вдруг срываюсь, почти в отчаянии выбегаю из дома, завернув в платок первую подвернувшуюся вещь.

Я никогда к этому не привык, хотя за почти лишними или мало нужными вещами наступил черед сорочек, белья, даже надежной английской бритвы. С выручкой я шел в ряды, где продавался хлеб, крупа, кукуруза - на стаканы, и тут же иокутал что удавалось. Там же торговали маслом, сыром, молоком, иными недоступными благами. Туда я и не совался.

Не сразу решился я заглянуть в чайхану - мне можно было бы в те поры приписать комплекс неполноценности, - но однажды все-таки переступил ее порог, сел за столик и заказал чай, подаваемый, как в старых русских трактирах, в двух чайниках. Это стоило недорого, и я поцривьж сюда заходить. Изредка, если удавалось сбыть что-нибудь поудачнее, добавлял к чаю сахар или конфету.

Мне нравилось подолгу тут сидеть, поглядывая на посетителей, прислушиваясь к незнакомому языку, смутно и лениво о чем-то мечтая. Выглядело, словно все тут друг друга знают, были клиенты, перед которыми трактирщик, едва они появлялись, ставил горшочек "пти" - местный наваристый бульон, тарелки с каймаком, медом и маслом. Как истые кавказцы, они расплачивались величественно, швыряя пачки еле пересчитанных денег и небрежным жестом пресекая попытку вернуть сдачу. Но по-настоящему свою широту и щедрость эти состоятельные посетители - как я узнал потом, мясники и другие торговцы с рынка - проявляли, когда в чайхану приходил певец, мужчина лет сорока с полным, выбритым до синевы лицом, в добротной, военного покроя одежде.

 

Индекс цитирования. Рейтинг@Mail.ru